Диванная философия

Я думал, что я рожден для творчества. Я думал, что если я смогу отделаться от навязчивого дребезжания шумной суеты, если смогу прислушаться к себе достаточно внимательно, то обязательно услышу требовательный призыв, голос творца внутри меня, который повелевает мне восстать ото сна и жечь людские сердца. И я старался прислушаться, очень старался. Давал себе время, делал скидки, шел на уступки, отбрасывал ненужное, лишнее, наносное и затихал, замирал в ожидании. Но все что я услышал, это голос лени. И мне открылась страшная правда: внутри меня живет не творец, а лентяй. Он говорил мне красивые слова, витиевато и логично объяснял, что мое недовольство нынешними занятиями — результат творческого голодания, что я занят не тем и потому все так серо и скучно, что я не горю энтузиазмом, потому что гений внутри меня сохнет от неверного приложения усилий и времени. Обещал, что все изменится, мир, наконец, перевернется, как только я найду заветную точку опоры. И я думал, что мне не хочется делать то, что я должен, потому что я занимаюсь не тем, чем должен. А оказалось, что мне просто ничего не хочется делать, а на месте гения и творца внутри меня — звенящая пустота.

Они говорят:
— Стоит делать только то, чего не можешь не делать.
А как быть, если я могу ничего не делать? У меня вполне хватает душевных сил легко подавлять внутренний творческий бунт против безделья, хватает воли затыкать фонтаны бурлящей энергии, я способен противостоять практически всем возвышенным стремлениям и удерживать свое тело в горизонтальном положении практически бесконечно. Вот какая сила скрыта во мне, вот какой потенциал я храню.

И в нахальном безумстве того, кому нечего терять, я продолжаю блеф сумасшедшего. Что есть действие, если мысль изреченная — есть ложь? Что, как не чванливое тщеславие заставляет писателя браться за перо, композитора — касаться клавиш? Почему воображение, мысль моя сами по себе не ценны, а приобретают значимость только когда я делюсь ими с кем-то еще и чем больше людей знает мою мысль, тем она значимей и весомее? Кто я тогда? Кто творец в таком случае — пророк для своей публики или раб ее, подобострастно ожидающий одобрения, добровольно и с беснующейся радостью отдающий себя на ее суд и растерзание?

А если и верно, что всякое искусство коллективно, что без слушателя нет говорящего и без читателя нет писателя, тогда что толкает художника поставить свою подпись в углу полотна? Не гордыня ли? Если пророк ты, сосуд, если рукой твоей руководит само провидение, для чего тогда в углу твой росчерк? Из жадности, может быть? Тогда верно ли, что творец жаждет творить, что что-то внутри него, какой-то дивный источник лучистого света толкает его на тернистый и долгий путь? Или низкое и совершенно пошлое желание быть вознесенным, обожаемым, любимым, обласканным вниманием и восхищением толпы? Если бы истинной целью художника было бы благо общества, если бы был он только проводником прекрасного в наш тусклый мир, не должны ли бы все шедевры оставаться достояниями всего человечества, которое в прославлении их сыграло не меньшую роль, чем автор, из благоразумной скромности пожелавший остаться безымянным? Но ведь это не так и ужасно представить, что мы любуемся творениями, возможно, не самых даровитых проводников и гениальных пророков, а только самых жадных, самых чванливых, самых тщеславных представителей нашего вида. Разве захочу я принять участие в этом гнилом представлении, в этой гонке гордыни и ненасытности? Если мотивы мои дурны, так может быть и к лучшему тогда, что я не потакаю им?

Чего только не выдумаешь, чтобы не подниматься с дивана.